Великие беды смутных лет

беды смутных лет

В Михайлове Заруцкий попритих. Явно прозрел. Не пойдут за ним россияне даже с именем «царицы». С огорченья — не видать ему трона — Заруцкий все чаще пригубливал чарку и, пьянея, не скрывал неприязни к Марине Мнишек. Из-за нее стал изменником. Того и гляди станет изгоем. Михайловский воевода не больно стал жаловать «царственную чету» и что-то затевает.

После разгрома казаков Заруцкого градчане, особенно служивые, без всякой опаски относились к постояльцам. Воевода Михайлова теперь не являл почтения, а как равный с равным, общался с регентом «царицы». И когда Заруцкий потребовал из градских государевых запасов пополниться оружием, брошенным под Переяславлем-Рязанским, то получил отказ. Атаман видел: их долгое постояльство из тайного протеста перерастает в явную неприязнь. Исподлобные взгляды. Между хозяевами и постояльцами вспыхивали ссоры, переходящие в мордобой. Теперь Заруцкий больше думал, как без удара в спину уйти из Михайлова.

И придумал. Послал за воеводой. Долго его ждал. Пришел воевода и, не ломая шапки, с ходу сел на табурет. Сел без приглашения. Поморщился атаман, но озадачил сразу:

— Отряд поляков вот-вот нападет на Стрелецкие выселки.

— Откуда вести?

— В шапке у гонца зашита вот эта грамота.

— Что предлагаешь?

— Не дадим грабить стрельцов. Так?

— Так.

— Тогда выступай со служивыми града. Обратай дорогу у Стрелецких выселок. Устрой засаду. Как начнется бой, я со своими молодцами ударю полякам в спину. Только-только отряд служивых Михайлова скрылся из виду по дороге на Стрелецкие выселки — тут-то и начался грабеж города. Казаки ломами сбивали замки амбаров, разрывали ямы с зерном — постояльцы знали, что где лежит у хозяев. Не трогал их сердца истошный крик женщин, многоголосый плач детей, обреченных на голодную смерть из-за этого разора.

У каменных «ружных» палат толпились грабежники.

Крепкие дубовые двери окованы железом. Грабежники притащили тяжелое бревно и, как тараном, бухали им в двери, пока не сокрушили их. Царевы запасы оружия: пищали, пистоли, бердыши, самопалы, сабли — тащили охапками. Катили бочонки с порохом. Забрали и пушки. Сам же Заруцкий правил грабежом церковных припасов. Постное масло в кадках, соленые грибы, моченые яблоки, сушеные грибы и рыба в связках — все выгребли из церковных кладовых.

Напрасно игуменья с крестом на вытянутой руке заслоняла собой закрытые на крепкие замки кладовые. Один из грабежников грубо оттолкнул ее. Упала игуменья. Да так и застыла. Грабежник, перешагивая с кулем муки через ее распластанное тело, заметил: просыпанная мука пролегла белой дорожкой по лицу игуменьи. Присыпал открытый глаз. Дрогнуло веко, но мучная присыпка так и осталась бельмом на глазу.

…Игнатий плыл на лодке без передыху. За ним далеко друг от друга оставались круги на воде от широких взмахов. Скорее, скорее в Зимницы, за помощью к князю. Беда коснулась не только градчан, беда зависла и над головой князя. Сказать надо… Игнатий, рассказав о грабеже Михайлова, тут же поведал о Софьюшке, пребывающей в Преображенской церкви. Что с ней? Игнатий не знал. Наслышан — казаки перед уходом над церковниками безобразие учинили.

Тут же засобирался князь в Михайлов. С собой взял только десяток верных ему казаков. Остальных послал вдогон за отрядом Заруцкого.

В Преображенской церкви скорбь. Игуменья тяжело больна — «паралитик хватил»! Совсем не разговаривает. Князь спрашивал о Софьюшке у церковных клириков, но никто такого имени не слышал. Оболенский уточнил:

— Софьюшка в прошлом году от Гермогена послушницей сюда доставлена.

— Да, новая сестра божья — Гликерия — к нам поступала, — вспомнила вдруг одна из черниц. — В хоре была. Потом куда-то исчезла. Уж больно казацкий атаман зыркал на нее. От атамана ее куда-то упрятала игуменья.

Черница туже затянула концы черного платка сзади на шее, пытливо посмотрела на князя:

— Сестра ваша родная где-то тут. Но где, ума не приложу. Игуменья знает. Идем к ней. Может, знак какой подаст. Она, болезная, говорить научилась глазами.

Игуменья лежала на спине. Яркий свет, текущий через застекленные оконца, освещал ее перекошенное лицо. Одна половинка лица каменно застыла, и глаз с красными прожилками припухло выпучен. Черница, наклонившись к ее уху, тихо шепнула:

— Матушка! Князь Оболенский к тебе пришел.

Игуменья скосила глаза на вошедшего. Оболенский заговорил громко, будто с глухой:

— Матушка! Мне нужно знать, где моя сестра Софья, она прислана сюда патриархом Гермогеном.

Черница кротко подсказала:

— Говори тихо. Она все слышит.

Игуменья в знак того, что поняла князя, моргнула подвижным глазом. Забеспокоилась, силясь что-то сказать. Верхние и нижние половинки губ шевелились, она невнятно произносила:

— Оди… оди… ико…— и показала глазами. Ни князь, ни черница не понимали, о чем речь.

Тогда игуменья, произнося слово «ико…», показала глазами на иконостас. Черница метнулась к иконостасу, заглянула за иконы и извлекла ключ. Игуменья одобрительно кивнула. Теперь она произнесла только одно слово:

«Оди… оди…», — и показала глазами вниз. Черница вскрикнула:

— Неужто за иконой Одигитрии, в потайной келье?! О, господи! Одна взаперти. Жива ли? Скорее, скорее в поруб!

И она, схватив за руку князя, чуть ли не бегом потащила его вниз по лесенке. В глаза князя бросились ряды икон, установленных вдоль прохода. Черница отодвинула одну из них. Обнаружилась узкая, в проход одного человека, дверь. Ржаво заскрежетал ключ в замочной скважине. Дошнуло мышиным пометом, густым чадным воздухом. Зажгли свечу. Свеча почему-то едва-едва светилась. На столе увидели сидящую девушку. Колени прижаты к подбородку. В руках увесистый подсвечник. Глаза закрыты. На щеках — серая бледность. Из-под ее ноги с писком шмыгнула мышка.

— Мертвая или в обмороке?!

Весть о судьбе Заруцкого в Михайлов пришла не скоро. Укрылся в Астрахани. Но из Москвы пуще повеял ветер освободительного движения. И этот ветер вымел польскую и шведскую интервенцию. Выдул наносный слой смуты: казнокрадов и изменников; развеял, развенчал самозванцев, лжепрестолонаследников, придуманных простодушной тоской по свободе и мечтой о благе жизни.

Атамана-разрушителя и царицу-«язычницу» яицкие казаки выловили в степном кишлаке и отправили в Москву в открытой телеге-клетке как врагов Руси.

В великих бедах народа, в разоре могучего Московского государства в лице Заруцкого виделись многие лиходеи страны.

Наконец кара настигла матерого преступника. За разор, за измену отечеству атаман Заруцкий на лобном месте, на Кремлевской площади, под улюлюканье и проклятие народа посажен на кол. Рядом повесили его приемыша — неповинного малыша, сына Лжедмитрия II, дабы искоренить ростки смуты.

«Царицу» же «язычницу» — Марину Мнишек — навечно заточили в темницу.

Вместо послесловия

Шли годы. Крепостные стены Михайлова видели не только розовые рассветы и багровые закаты. Защитникам крепости пришлось отбиваться от промышлявших разбоем запорожских казаков во главе с Сагайдачным.

Крепость стояла незыблемо. На каждый отказ михайловцев открыть ворота в град летели чугунные ядра. От их прямых ударов содрогались маковки церквей, дробились деревянные пределы. Вот и опять запорожский всадник с белым флагом подъехал к воротам и, как заправский глашатай, прокричал:

— Эй, там! Открывай ворота. Сагайдачный всем милость явит!

Со стен не торопились с ответом. Наоравшись, всадник отъезжал к своим.

«Пусть стоят себе снаружи. Припасов в граду изрядно.

Отсидимся», — думали градчане.

Вскоре пушкари-осадники, прочистив банником жерло, и, — чтобы видели на стенах, — поигрывая чугунными ядрами, перебрасывая их из руки в руку, опускали в зев пушки. Поправляя ствол, целились в церковь. И вот пушка грохнула. Пушкари, открыв рот, чтобы не оглохнуть, наблюдали за попаданием. Ядро ударйЛось в верх звонницы. Пушкари вновь подправили ствол. С третьего выстрела звонко ухнул, словно вскрикнул, большой колокол. Еще и еще гремели выстрелы. От каждого попадания на крепкой перекладине метался колокол, гудя могуче, набатно. Потом набатный звон смолк.

Не стерпели надругательства над святыней михайловские пушкари. Ответно заревели единороги. Бабахнули мортиры. И вот уже вражья пушка смолкла. Загрохотали другие, с обеих сторон нарастала канонада. Но, как всегда, злу приходит конец, порушилась и осада.

Откуда-то налетел отряд мстителей. Они всегда нападали внезапно. То угонят из ночного табуна казацких лошадей, то обоз распотрошат, то уволокут зазевавшихся запорожцев. После поспешного ухода казаков Сагайдачного стало известно имя командира отряда мстителей — князь Оболенский. Это он бросил клич зимницким казакам, осевшим на михайловской земле, слиться в один отряд.

Последние годы после Зимниц Оболенский, получив земельный надел, обстраивал поместье в одном из селений Михайловского стана. Назвали сельцо с поместьем — Оболенки.

В Оболенках проживала и Софьюшка.

Вначале Оболенские, как и крестьяне, ютились в курной избе, мирясь с едким дымом от печки, топившейся по-черному. Крестьяне поверили молодым барам, которые делились последним и помогали переживать агонию голода. Софьюшка натерпелась ужасов, видя голод крестьян: видела мертвых в избах, некому их было хоронить: видела высохших стариков — кожа да кости; видела детей с большими головками на тонкой-тонкой шее, с водянистыми вспухшими щеками, с большими потухшими глазами, с вспученными животиками. Дети не просили, а только смотрели на руки матери и ждали, когда она подаст им кусочек, похожий на хлеб — из лебеды с мякиной, иногда с дубовой толченой корой. Кто доживал до весны — тот выживал. Люди с рыхлыми отечными лицами, покачиваясь от слабости, ловили в болотах лягушек, в реках нащупывали пальцами ног ракушки, собирали их, варили похлебку. Оболенские, как могли, помогали крестьянам пережить голод. Собрав наиболее крепких мужчин, хоронили умерших. Вместе собирали в лесу начинающие прорастать желуди и орехи. Поджарив их на огне и затем размолов на жерновах, готовили хлебцы для самых беспомощных. А когда пришла пора посева жита под новый урожай, у соседей, помещиков Волконских и Стерлиговых, проживающих в Михайлове и под Пронском, выпросили семян овса и проса и для крестьян, и для своей земли.

По большим праздникам Софьюшка наезжала в Михайлов. Шла в Преображенскую церковь навестить игуменью Европию. Игуменья оправилась от болезни и все уговаривала Софьюшку идти в монастырь. Однако судьба распорядилась иначе.

Как-то в церкви она боголепно предавалась молитвам. Ее одухотворенное лицо божественной красоты увидел молодой дворянин Волконский. Восхищенно подумал: «Вот краса истинная, без прикрас. Стоит ей ласково посмотреть, как тоскливый засияет, плачущий засмеется».

Познакомившись с Софьюшкой ближе, Волконский еще больше пленился ею: кроткий характер, женственная нежность.

Венчала их в Преображенской церкви сама игуменья. Привычку бродить в одиночестве, размышлять и предаваться воспоминаниям Оболенский не оставлял и в глубокой старости. Опираясь на клюку из красного дерева с серебряным оголовьем русалицы (в память о лесной Зимнице), он любовался гладью вырытого его людьми пруда, часто останавливался у развесистого дуба в аллее, навевавшего ему воспоминания о старце Харитоне. Память о Зимнице рождала противоречивые чувства. Известно, нанесенные обиды глубже проникают в память, чем добрые дела. Обиду за гибель своих родителей в пламени родового поместья Оболенский изъял из своей души не сразу. И помогла ему излечиться от ненависти к убивцам мудрость старца Харитона: «Сей семена добра — добро же прорастет!».

Тихо шел князь к небольшой рощице. Разноголосое пение лесных птах умиляло, рождало доброе чувство в душе. Остановился у стройной березки. Ласковый шелест ее листвы навевал воспоминания о лучшей части его жизни. Оказывается, у любви есть своя память. Вспомнилась робкая, засветившаяся яркой вспышкой его первая любовь. Но она превратилась в тоскующую память о неразделенной любви. Была и осталась память о сжигающей душу чувственной любви, о любви нежной княжны Гагариной, ставшей его женой.

И когда он, глядя на славных внучат, задумывался о Смутном времени, опалившем его молодость, то с тайной надеждой шептал:

— Да не повторится, минует лихолетье над потомками, близкими и дальними. Пусть будут вечны ростки от российских корней. Пусть будут вечны!

Оцените статью
Мои заметки
Добавить комментарий