Великие беды смутных лет

И снизошло с неба явление. Бог предвидел несправедливость, и, чтоб не пролилась праведная кровь, прислал с неба на коне Михаила-архангела. Он коснулся Ляпунова. И вдруг над Ляпуновым на голове засиял светлый венец святости. Архангел и Ляпунов обнялись, как небесные братья, и удалились на конях.

Рваный ждал. Наконец на что-то решившись, он размежил губы, обращаясь к своим:

— А если архангел не взял нашего предводителя? И что если он в избе остался?

И Оболенскому:

— Бог всемилостив, если к нему — с душой открытой. Господь фальшь метит.

Рваный метнулся в избу. Его шайка замерла: что же будет?

Над их становьем кричали галки, а с заката двигалась тяжелая туча.

Рваный выскочил из избы и развел руками:

— Нет! Знать, архангел с собой взял.

А его там и быть не могло. Духовидец Оболенский уведомил Ляпунова о предстоящей ему опасности. И теперь предводитель, оставив ополчение, мчался в Рязань, в свою вотчину, в Исады.

Утихли казаки. Не потому, что их потрясло видение — боговестие, а и потому, что ополченцы рязанские при оружии бежали со всех сторон. Бежали к ставке своего земляка. А окончательно буйные страсти разрядил Ржевский.

— Братья казаки! — обратился он к вольнице. — Не там наше зло, — он показал на стан Ляпунова. — Я не люблю его: нос шибко дерет, но он порядочнее, чем все остальные, в защите Отечества от ляхов. Он вел нас на Белгород — и мы там победили. Разве не Ляпунов умело поставил заслоны? В Кремль ляхи уже не везут пропитание — голод начался среди них.

— Знамо, что так, — послышалось из казачьих рядов. — Хоть и ругач, но за Отечество — первый.

Ржевский, вдохновленный благим намерением толпы, воспросил: «Нужен нам Ляпунов предводителем?»

Толпа замерла: вопрос в упор не сразу до каждого дошел — казаки умели думать. Потом пошел говорок, а потом выкрики: «Нужен!».

Ржевский оглядывался то в одну сторону на выкрики, то в другую, а сам тревожно раздумывал, о чем спросить толпу: она — разнородная — ополченцы и казаки. А ему нужно было общее согласие. И он, подняв руку, чтобы утихомирить крики толпы, зычно спросил:

— Нужен Ляпунов?

— Ну-жен! — ответила толпа.

— Слать вдогон гонцов, чтобы вернуть Ляпунова?

— Сла-а-ать! — выла толпа.

И надсаднее всех орал только что прискакавший всадник. Егорий его тут же опознал: посыльник Заруцкого. «Почему ему-то вдруг захотелось возврата Ляпунова? — насторожился Оболенский. — Заруцкий спит и видит, как бы убрать со своей дороги предводителя Ляпунова».

Ответ не заставил себя долго ждать. Посольство от рязанских ополченцев, которым доверял Ляпунов, а с ними — казаки Заруцкого догнали малую дружину предводителя под Симоновом, где дружина расположилась на ночлег в Никитинском отрожке.

Что заставило Ляпунова вернуться в стан ополченцев: месть или душевная боль за судьбу Отечества?

Оболенский видел, как глаза и уши Заруцкого бдят за предводителем. Он предчувствовал беду. И она разразилась: в руки казаков-крикунов откуда-то попала грамота. В ней одобрялись действия Плещеева и призывалось «убивать и топить» «казаков» за грабежи.

И опять забурлила казацкая вольница.

Юркий попик, бегая от одной толпы к другой, нашептывал: «Измена. На круг предводителя, на казацкий круг — «суд».

Оболенский отговаривал Ляпунова идти на казацкий круг: в исступлении они живота лишат.

— Я не был трусом, — ответил он. — А если судьба умереть, то — с честью, козни врагов развеять правдой. Когда Ляпунов вступил в круг, выкрики и шум стихли, но он видел настороженные глаза большинства и злобой сверкающие — его окруживших казаков. Впереди двое сбычившихся верзил. В одном из них Прокопий признал варнака Рваного. Он, нахмурившись, стоял с обнаженной саблей. Рядом — в такой же бандитской позе — его сподвижник варнак-сопитуха, немой, с урезанным языком за воровство.

Ляпунов понял, что ему предстоит, и ему стало не по себе: «Эти варнаки — его палачи. Они за плещеевский суд первыми поднимут руки на его жизнь». Но он, поняв все, даже вида не подал: остался предводителем Ляпуновым.

— Для чего призвали? — твердо спросил он притихшую толпу.

— Ты хочешь изничтожить нашу казацкую братию! — возопил Рваный.

— Откуда эта гнусная ложь?!

Рваный выхватил из-за пазухи грамоту с вислой печатью и подал предводителю: «Читай! Она тобой подписана. Гляди: твоя рука!».

Вот тут Ляпунова охватила тревога. Он прочитал грамоту Рваного. Внизу стояла его подпись, но не похожая — поддельная.

— Не моя тут рука, — сказал он Рваному. — Пусть вольница свой глас даст. Я грамот таких рукой своей не заверял. Не моей рукой злодейство тут предписано. Я поклялся Богу за Веру и Отечество умереть, спасти людей от злодейства. И говорю вам: не потерплю злодейства против простого люда, который кормит и грудью своей всех нас оберегает.

— Погибель казачеству несешь, — взвизгнул голосок юркого попика. — Бейте его! — и он подтолкнул верзилу. Напрасно тянул руки вверх духовидец, взывая к божьему суду. Напрасно старался перекричать бурю яростных криков Иван Ржевский. Он даже встал впереди Ляпунова, закрывая его собой. Но толпа сомкнула круг, Рваный и его сопитух остервенело рубили Ляпунова и защищавшего его Ивана Ржевского. Рваный замахнулся и на Оболенского: «Ты пес Ляпунова!». Но кто-то из казаков пикой отбил саблю.

— Не проливай кровь раба божьего!

Вновь и вновь безотчетно терзала князя совесть: «Не защитил, не уберег Прокопия. Он, подобно древним рязанцам, «резвецам и удальцам», грудью встал на защиту Отечества, ради него собой пожертвовал. Прав древний мыслитель, о котором говорил Гермоген, что «толпа — пестрое яростное зверье, кто как ее направит, так тому и быть». Мудр, дальнозорк святитель — народная совесть Руси. Предвидел он козни врагов. Длинны их руки, коварством и обманом обезглавили народное ополчение. Пальцы этих рук — атаман Заруцкий, изменивший интересам Отечества. Так вот почему он хотел возврата Ляпунова. Боялся, что он соберет новое ополчение… И выждал-таки случай…

Пальцы этих рук и шляхтич гайдамак Гонсевский. Он мстил Ляпунову за свое поражение под Пронском, когда Ляпунов со своим многочисленным отрядом выбил его из города. И осада не привела к успеху. На помощь Ляпунову пришел из Зарайска князь Дмитрий Пожарский и снял осаду. Своей главной целью поставил Гонсевский обезглавить народное ополчение — убрать умного воеводу Ляпунова. Для этого он и сочинил ложную грамоту, подделал под ней подпись Ляпунова. И цели своей достиг: ополчение стало разваливаться. Из-под Кремля мало-помалу стали уходить ополченцы. Первыми ушли рязанцы…

Оболенский остановился на тропе. Его воспоминания прервало появление человека на смежной поляне. «Не посыльный ли?..» Но сгорбленная фигура и походка — одна нога отставала назад — напомнила кого-то очень знакомого. «Да это же старче Харитон! — вспомнил князь. — Старожил Зимниц. Совсем недавно его изба стояла, а одиночестве среди пустующих землянок, а теперь в них полно казаков».

И опять завилась веревочка воспоминаний.

…После самосуда над Ляпуновым Рваный зачастил к Заруцкому. О чем они договаривались меж собой? Однако вскоре Рваный засобирался в путь-дорогу. Оболенский тогда смешался с толпой казаков. И очень удивился, что среди них мелькал и юркий попик. Зачем Рваный привел Свою шайку под Пронск? Да еще в такое глухое место с названием Зимницы?

И вызнал.

Отрываясь от воспоминаний, князь смотрел на шалаши: лагерь когда-то был бурливым. Почему-то дольше, чем на всем остальном, его взгляд остановился на одинокой осине. Теперь он ее видел новыми глазами. Она горемычно склонилась над родником-колодцем и стояла, будто обкраденная: не шелестела на ней постоянно говорливая листва. Почему она так бесстыдно нага и голонога? Кто ее так безжалостно обидел?

Он невесело обвел глазами шалашное поселение, минуя малый починок под названием Наспище, где сгрудились два десятка землянок-шалашей, в которых ютилось с полста таких трудяг, бедой оторванных от земли, а вместе с ними ютился и он, князь Оболенский, исполняя волю Гермогена. Смотрел в противоположную сторону на обширное сельцо с названием Пристань, где расположились сто сорок землянок-шалашей, а в них — горланы. В атаманах у них — Рваный, а неотступно при нем — юркий попик, теперь — отец Стефаний — шея Рваного: куда повернет голову Рваного с его шайкой, туда и направится эта дикая сила. Размышляя, князь вновь и вновь переживал беды, но не терял тропы. Что-то задерживает посыльца. Уж не приключилась ли с ним какая беда? А тут, рядом с тропой, на смежной поляне, замешкался старче — копошится у дуба, навешивает что-то на него. Тайность что ли порушить? Помочь ему что ли: вдвоем-то — скорее…

Старче Харитон на солнечной стороне полянки из емкого берестяного туеска доставал красноголовые молодчики-подосиновики, разрезал их ножом вдоль и вслух спрашивал: «Мушист?». И, не увидев червоточины, себе же и отвечал: «Не, не мушист». И нанизывал грибы на ивовый прутик. Набрав пару снизок, связывал их мелким лыком и навешивал их на нижние ветви дуба на солнечную сторону и бубнил вслух: «Авось высохнут. Вишь, бабье лето устоялось. На паутинке паучок-летяга по ветерку путешествует».

И вдруг заметил Оболенского:

— A-а, блаженный!

Князь начал помогать ему.

— Сотвори блаженному добро, — как бы благодаря говорил Харитон, — дабы и тя благо прибудет.

— Как это понять, старче, «не мушист»?

— Не мушист, — отвечал Харитон, — значит не мушист. 

— И пуще напустил морщинок на лоб, щурясь. В слезящихся, с вывернутыми красными веками глазах заискрилась хитринка. — Когда мошка да гнусь кусачая шибко свирепствует, ась? — спросил он. И тут же ответил: — Когда в лесу тепло и сыро от дождей — в месяц серпень. Тогда грибов — пропась великая, а в нутро к ним мелюзга мошкина лезет. Жрут гриб до упаду. А упадет, развалится — из разъедины рать мушек вылетает: кусачие-прекусачие, даже голеньких пташек заедают. И люд, если он без волосянки, заесть могут. Хозяин леса и то от них, как от пчел, отбивается. Весь в лохматой шубе, только нос да глаза без защиты — их-то мишка и закрывает лапами. Но они, окаянные, под лапы набиваются, грызут его до рева. 

Вдруг Харитон ни с того ни с сего тонко, заливчато захохотал. Даже слезинки, виляя по морщинкам, запрыгали по щекам. Оболенский засомневался: «Не чокнулся ли старче?». Но, нахохотавшись и вытерев рукавом слезы,

Харитон пояснил:

— Был такой хозяин тутошнего леса. Уж больно был до меда падкий: учует запах из дупла — и на дуб лезет. Одной лапой морду закроет, а другой в дупло — и соты выгребает, в пасть сует. Осатанелые пчелы жалят его в нос, язык. Он ревмя ревет, а мед все жрет и жрет. Невтерпеж ему: морду уж шире рта разнесло, язык в нем не помещается — распух. Спрыгнет с дуба — и во весь дух от пчел, распухший язык изо рта торчит, будто дразнит кого.

— А ты, старче, оберегал пчел?

— А как же не оберегать? Оберегал. Но мишка-то очень дотошный был. Бывало, закричу на него, а он, шельмец, смотрит: есть у меня пищаль или нет. Если нет, то и ухом не ведет, знай зорит дупло. А если есть, то мигом ж-жик с дуба и был таков: он, мудрая его башка, слышал, как бабахает моя пушка.

— Ты, старче, говоришь «бывало», «был». А где же он теперь хитрец этакий?

— А вот, — опять тонко захихикал Харитон, распахивая на себе шубу. — Сплоховал он хитрец. Я его на жадности обхитрил. Насупротив дупла, откуда густой медовый дух шел, я обруб тяжелый насторожил. Как стали его пчелки жалить, он лапой начал от них отбиваться да и задел волосяную веревку, что тяжелую чушку сдерживала. Чушка его смаху и сбросила с дуба прямо на острые колья. Вишь, дырка на шубе заштопана? Это дело рук моей первой бабы, царство ей небесное. — По лицу Харитона пробежала тень далекой печали. — Вот ее могилка, что в середине…

Оболенский только сейчас заметил могильные холмики. Иные уж совсем заросли травой, а три — ухожены, обложены свежими хвойными лапами.

— Неужто три жены похоронил? — удивился князь. — Пошто три, — грустно ответил Харитон, — две у меня было. С того края — вторая. А ближняя к нам могила — друга моего. Самый верный, самый дорогой друг в ней — мой конь. Мы с ним верой и правдой служили самому царю — Ивану Васильевичу. Грозным прозывался. Харитон приумолк, склонив голову, а потом вдруг поднял ее и посмотрел на Оболенского: тусклые глаза его оживились, помолодели.

— Рындой служил у него, — заговорил он. — Оружие его, значит, на охоте или на приемах заморских носил. Ох и наряден я был: одежда — из белого атласа, шапка — из доброго меха. А когда опричнину он ввел — я первым опричником стал. При мне ружья огненного боя — пищали, значит, из Чехии привезли, и бердыш острый на крепкой ручке при мне ввели, и знак опричника: морда собачья и метла к седлу приторочена — тоже при мне. Это означало, чтобы недругов царя кусать и метлой выметать. Бывало, — опять тонко захихикал Харитон, — выйдешь во всей своей красе в Белгородскую слободу, а там девицы одна другой красивее ходят и семечки щелкают: хоть любую на выбор в жены бери! Не жизня, а разлюли-малина… — Но тут глаза его стали тускнеть, спина горбиться. — Как хорошему, — безнадежно махнул рукой, — так и плохому всегда приходит конец. Нашла блажь на царя: уж больно опричники стали усердствовать. Аж с перебором. Многих дворян и именитых бояр живота лишили. И приснился ему сон: ад ему привиделся — он и давай опричнину разгонять, а кровопролитчиков — на плаху. Испугался я: как бы и меня в горячке за кровопролитчика не почли. На коня при всем оружии и с дружком в землю рязанскую от царя сбежали. Дружок — из-под Пронска, из поселения Дурышкино — глухомань, но он дюже знал леса. Привел в болотистое место с оврагами и речушкой. А там уже занято: крестьяне всем сельцом из Федякина ушли от барина — в дугу гнул он их. Была у них земля — и не стало. Барин ее себе забрал, а их — обрабатывать повелел изо дня в день, кроме Юрьева дня, когда не возбранялось идти или ехать куда хочешь. Вот они метнулись, горемыки, в эту глохомань, подальше от глаз барина. Лес большой, богатый дичью, а речка — рыбой. Снедь была. Поделали они над ними землянки, сплели плетни из ивы и — зажили.

Ваша оценка
( Пока оценок нет )
Добавить комментарий