— Сейчас-сейчас!— распеленовывая, засуетилась мать. Сунув завороженной Палаше ребенка, метнулась за сухой пеленкой. Ребенок весело щерил розовый ротик и энергично дрыгал ручонками и ножками.
Палаша впервые, причем неумело, держала ребенка в руках и, переживая нахлынувшие материнские чувства, с каким-то пристоном, жадно, неистово тискала, целовала его.
Наблюдавшая за Палашей соседка ревниво выхватила малышку:
— Дай-кось! Обгладаешь!
…Эти все еще горячие эпизоды жизни, прокрученные только что в ее воспоминании, рождали не просто чувства милосердия, а затронули ее материнскую суть. Палаша, тепло улыбаясь, взяла за руку Федю и сказала: «Пошли в дом!». Сказала просто, буднично — будто Федя давно тут жил и после бродяжничества опять возвратился домой.
Усадив за стол, она подала вчерашние постные щи, подала ломоть хлеба, посыпанный крупчатой солью, и, подперев рукой щеку, миротворно посматривала, как Федя жадно ест и у него проворно двигаются скулы, такие же грубые и тяжелые, как у ее мужа Федора.
Палаша опять почувствовала теплый материнский укол в груди и тут же заторопилась на кухню. Принесла горшок пшенной каши. Рядом поставила кружку с козьим молоком и, завершая торжество встречи, подала сковородку с круглой картошкой без мундира, золотисто обжаренной на козьем масле.
Поглядывая на Федю, опять вспоминала о своем одиноком житье-бытье.
Не удалось Палаше нажить своих детей. Гнездо есть, а оно пусто. Только на ферме находила радость жизни. Там ей не было одиноко. Она тянулась к подругам по работе. Те ее чтили за покладистость, за человеческую доброту. Там она отдавала ласку малышкам-телятам. Телята-ясельники всегда были ухожены, накормлены. А если с ними приключалась хворь какая, она, бывало, ночей не спит, а поставит на ноги своего питомца. Когда же ей перевалило за шестьдесят и силушка стала не та, попросилась на отдых. Правление колхоза оценило, от всего коллектива подарило ей именной самовар, шерстяную кофту, пуховый платок и почетную грамоту. К ее шерстяной кофте прикрепили орден «Знак Почета». И подарки, и награды недолго радовали Палашу. Одной-то в доме тоскливо. Днем еще терпимо. То чистоту в жилье наводит — за каждой соринкой в своей покосившейся избушке гоняется. То к соседке наведается. А вечером тоска за горло хватает. Когда же сверчок, нежно прозванный Палашей «Таликом», где-то за печкой отсиживается и не «сверчит» — совсем худо одинокой вдове. Лезли в голову мрачные мысли о забвении, о своей брошенности, как это случилось с одиночкой — хромым Кондратом, когда тот, бездыханный, распростерто лежал на полу много дней. Уходя от тоски, Палаша зажигала свечу у образа святой Великомученицы Варвары. Изливая свою горечь, разговаривала с ней вслух. И Варвара Великомученица из тускло освещенного угла понимающе смотрела на Палашу. В ее протянутой руке чаша. Чаша пуста. Горечь мук ею испита до дна. И святая Варвара будто говорила ей: «Не я первая, не ты последняя! Бог терпел и нам велел».
Излив душевную боль иконе, Палаша умиротворенно засыпала.
Чтобы заполнить пустоту одиночества, Палаша обзавелась живностью. Поросенок, гуси, куры и бедовые козы требовали ухода. Но старость — не в радость! Раз от разу тяжелее становится охапка полениц. Тяжелеет и ведро с водой. Пока дойдет от колодца до избушки — раза два, а то и три остановится отдыхать.
Вспоминала Палаша, а сама себя ловила на мысли: «Ничей, Федя теперь! . Пусть у нее остается жить. Авось и помощник образуется! И дни коротать не так нудно будет».
День шел за днем. Прижился Федя. Будто своим стал. Но заметно тосковал. Когда же Палаша подсаживалась доить коз и била тугими струями в подойник, предоставленный самому себе Федя уходил к дороге, где шмыгали туда-сюда автомашины. Поглядывая в кабины на водителей, прижав локти к бокам, он бежал то за одной, то обратно — за другой. Видимо, его тянуло к крикливой сестре, к пьянице-отцу. Мать он не помнил. Рано умерла…
Местные ребятишки, распознав в этом большом мужчине послушного беззащитного ребенка, издевались над ним, как хотели:
— Дядя! Покажи язык!
Федя высовывал язык.
— Дядя? Покажи свой свисток!
Федя под хохоток проказников послушно приспускал штаны.
На помощь торопилась бабка Палаша. Она еще издали грозила клюкой и на весь выгон бранилась:
— Шалопаи неприкаянные! Дела себе на найдут! Бродят, как дикие волчата. Все бы им зорить, крушить да пакости учинять. Матерям бы помогали!
Палаша брала за руку Федю и ласково ему говорила:
— Пойдем домой, Федюшка. Твой дом теперь тут. А свой ты не найдешь.
Палаша как-то скоро прикипела душой к Феде и, как заботливая наседка, всюду опекала своего беззащитного дитятю. Теперь, если Федя выходил один, то с увесистой палкой. На дразнивших его проказников он реагировал по-новому. Федя грозно топал ногами и свирепо плевался в их сторону, при этом высоко размахивал палкой над головой. Палаша терпеливо приучала Федю к хозяйским делам. Учила его, как привязывать на выгоне к колышку козу, как одному ходить в лес за дровами. А когда шли вместе к колодцу за водой, то Палашу было не узнать. Куда ее старушечья сутулость девалась! Шла прямая а то и принаряженная. Да и Федя шел рядом ухоженный, одетый во все нарядное мужнино: в плисовых штанах, в его свадебной белой косоворотке. Соседка-черездворка с завистью говорила:
— Ишь, какого дармового работника себе прибрала к рукам!
Другая соседка, к которой Палаша ходила хоть издали полюбоваться ее малышней, защищала Палашу:
— Не надо судить обездоленную. Она хоть в старости дитя себе заимела!